Рождественский Всеволод Александрович

(1895 — 1977)

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.

Рождественский Всеволод Александрович

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.


Стихи О городе Пушкин

Стихи о России

О каких местах писал поэт

Апухтин в Царском Селе

Поэт был и брюзга, и недотрога,
Но, может быть, любил бродить и он
У пышного Фелицына чертога
Вдоль тонких ионических колонн.

Толстяк и острослов, для моциона
Гуляя ежедневно вдоль пруда,
Он одобрял затеи Камерона,
«Переттой» любовался иногда.

Была меланхолической аллея,
Шуршащая последнею листвой,
Чуть задыхаясь, шел он вдоль Лицея,
Задумчив, с обнаженной головой.

И там, на даче, возле самовара,
В подушках пестрой холостой софы
Сплетала звон цыганская гитара
С ручьистым пеньем пушкинской строфы.

Морозное дыхание заката
Ложилось на балконное стекло,
И в сырости годов восьмидесятых
Роняло листья Царское Село.

1960

Город Пушкина

Нет, не мог он остаться в былом!
Неподвластный обычным законам,
Бывший некогда Царским Селом,
Стал он царственных муз пантеоном.

Видел город сквозь грохот и тьму
Над собой раскаленное небо,
Вражьей злобой прошло по нему
Беспощадное пламя Эреба.

Но над пеплом есть праведный суд,
И ничто не уходит в забвенье.
Музы, в свой возвращаясь приют,
За собою ведут поколенья.

Сколько струн, незабвенных имен
Слышно осенью в воздухе мглистом,
Где склоняются липы сквозь сон
Над бессмертным своим лицеистом!

К белым статуям, в сумрак аллей,
Как в Элизиум древних видений,
Вновь на берег эпохи своей
Возвращаются легкие тени.

На любимой скамье у пруда
Смотрит Анненский в сад опушенный,
Где дрожит одиноко звезда
Над дворцом и Кагульской колонной.

А старинных элегий печаль
Лечит статуй осенние раны,
И бросает Ахматова шаль
На продрогшие плечи Дианы.

Юность Пушкина, юность твоя
Повторяет свирели напевы,
И кастальская льется струя
Из кувшина у бронзовой девы.

1970

Если не пил ты в детстве студеной воды...

Если не пил ты в детстве студеной воды

Из разбитого девой кувшина,
Если ты не искал золотистой звезды
Над орлами в дыму Наварина,
Ты не знаешь, как эти прекрасны сады
С полумесяцем в чаще жасмина.

Здесь смущенная Леда раскинутых крыл
Не отводит от жадного лона,
Здесь Катюшу Бакунину Пушкин любил
Повстречать на прогулке у клена
И над озером первые строфы сложил
Про шумящие славой знамена.

Лебедей он когда-то кормил здесь с руки,
Дней лицейских беспечная пряжа
Здесь рвалась от порывов орлиной тоски
В мертвом царстве команд и плюмажа,
А лукавый барокко бежал в завитки
На округлых плечах Эрмитажа.

О, святилище муз! По аллеям к пруду,
Погруженному в сумрак столетий,
Вновь я пушкинским парком, как в детстве, иду
Над прудом с отраженьем Мечети,
И гостят, как бывало, в лицейском саду
Светлогрудые птички и дети.

Зарастает ромашкою мой городок,
Прогоняют по улице стадо,
На бегущий в сирень паровозный свисток
У прудов отвечает дриада.
Но по-прежнему парк золотист и широк,
И живая в нем дышит прохлада.

Здесь сандалии муз оставляют следы
Для перстов недостойного сына,
Здесь навеки меня отразили пруды,
И горчит на морозе рябина —
Оттого, что я выпил когда-то воды
Из разбитого девой кувшина.

1930

Памяти Анны Ахматовой

Не ради осененной славой даты
В тенистых парках Царского Села,
Сквозь листопад на этот холм покатый
Она стопою легкою прошла.

Ей полюбились светлые каскады,
Прохладный сумрак вековых аллей
И озеро, где плещутся наяды,
И бронзовый мечтатель, и Лицей.

Привычным стало ей камен соседство,
Осенних лип и облаков пожар...
Здесь Иннокентий Анненский в наследство
Ей передал бессмертных песен дар.

Был шум листвы, как памятные строфы,
И ветром счастья наполнялась грудь.
О, если б только знать, какой Голгофы
Был предназначен ей кремнистый путь!

Испить до дна яд славы и изгнанья,
Соединить веленьем вещих струн
Любви и скорби страстное дыханье
С пророчествами птицы Гамаюн.

Изведать плен неугасимой жажды,
Сгорать в томленье духа, как свеча,
И слишком дорого платить за каждый
Живой глоток кастальского ключа!

Там, за Коцитом, сумраком одета,
Она хранит горчайших губ изгиб.
Из памяти ее не смыла Лета
Чуть слышный шелест царскосельских лип.

Ей все еще скользить бесплотной тенью
В тумане у овального пруда,
Дышать невозвратимою сиренью,
Когда едва прорезалась звезда.

И, стройная, под траурною тканью,
Средь белых статуй, навсегда жива,
Она стоит как скорби изваянье —
Поэзии безмолвная вдова.

1938

Первая железная дорога

«Расскажите, деда! Слышал много,
А не знал, какой она была,
Первая железная дорога
С Питера до Царского Села?»

«Правда, внучек, — первая в России...
Только поначалу не для нас.
Помню, дед мой в годы молодые
Видел это чудо — и не раз.

В страхе были от него старушки,
Но весьма одобрил высший свет.
(Жаль, что Александр Сергеич Пушкин
Так и не успел купить билет!)

На платформы ставили коляски,
Отпрягая рослых лошадей,
И по рельсам, без толчков и тряски,
Мчался поезд — кошки не быстрей.

Все дышали копотью угарной
И чихали истово, до слез.
Впереди с трубою самоварной
Сыпал искры низкий паровоз.

Мужики смотрели вслед, суровы,
Думали: никак пришла беда!
Разбегались в ужасе коровы,
Куры разлетались кто куда.

Подавило и людей немало...
Все же поезд, шептунам назло,
То ль за час, а то ль за два, бывало,
Приплетался в Царское Село.

Но не все для этого веселья
Забывали дом свой и дела.
Бабушка Арсеньева с Мишеля
Клятву нерушимую взяла,

Чтобы на проклятую машину
Не садился, модою прельстясь, —
Пусть уж там себе ломает спину
Щеголь, расфуфыренный, что князь!

И, опередив давно вагоны,
Скоростью приятелей дразня,
Лермонтов вдоль насыпи зеленой
Горячил гусарского коня.

Так и шло. С опаской, понемногу
Это чудо каждый испытал.
Чтоб прославить новую дорогу,
В Павловске построили «Вокс-зал».

Каждый вечер завитой маэстро
От заката до ночной звезды
Потрясал неистовством оркестра
Павловские липы и пруды.

Пестрой публикой шумел кургауз,
Властвовала Мода здесь сама.
Приезжал из Вены Иоганн Штраус,
Вальсами сводивший всех с ума.

Проводили вечер некороткий
Здесь, шурша листочками программ,
Офицеры, щеголи, кокотки,
Цветники великосветских дам.

А народ садился по подводам
Иль пешочком брел в те вечера
К пулковским зеленым огородам,
К кузминским избушкам вдоль бугра.

И, минуя пыльную заставу,
Пропуская поезд, каждый раз
Крыл чертями барскую забаву:
«Будет ли чугунка и для нас?»

1961

Перелески

Поедем в пушкинские парки
К едва проснувшимся прудам,
Туда, где бродит свет неяркий
По непросохшим берегам.

Поедем в гости к перелескам,
К весенней зелени сквозной,
К лепным Растрелли арабескам,
Чуть тронутым голубизной.

Жгут листья в липовой аллее,
И седоватый терпкий дым,
Между деревьями синея,
Плывет по травам молодым.

Вся эта горечь увяданья,
Сливаясь с запахом весны,
Зовет на светлое свиданье
Давно растаявшие сны.

Им не раскрыться в свежем блеске,
Как много лет тому назад,
Но голубеют перелески
Вдоль тех же парковых оград.

И у подножья гордых статуй,
Что смотрят в сонный водоем,
Мы травянистый, горьковатый,
Сырой и свежий запах пьем...

1938

Поздней осенью с шелестом сада...

Поздней осенью с шелестом сада

Он не в силах тоски превозмочь.

В золотистом дожде листопада

Задыхается смуглая ночь.

 

В золотистом дожде листопада,

Пробежав у чугунных оград,

Улыбнулась кому-то дриада,

И задетые ветки дрожат.

 

Вот кленовые листья в охапку

Собрала на ступенях дворца,

Вот сломила еловую лапку

И гирлянды плетет без конца.

 

К ней он тянет просящие руки,

Но она, расплываясь, как тень,

С мимолетной улыбкой разлуки

Со ступени скользит на ступень.

 

Вдоль безмолвных озябнувших статуй,

Погруженных в осенние сны,

Ускользает стопою крылатой

В мутный сумрак до новой весны.

 

Осыпаются листья не скоро,

Бродят сумерки в чаще кустов,

Остывают ночные озера

Царскосельских пустынных садов.

 

И, лететь уже сердцем не смея

Вслед за той, что светла и легка,

Все глядит он сквозь арку Лицея

На бегущие вдаль облака.

1969

Полнолуние

Мне не спится под луной морозной...

Ты скажи, куда мне сердце деть?

Ведь в такую ночь еще не поздно

На десяток лет помолодеть.

 

Как сейчас, я вижу этот сонный,

Занесенный снегом городок —

Со звездой мерцающей, зеленой,

С тропкою, скользящей из-под ног.

 

Сумерки клубились, чуть синея

Меж деревьев черных, и одно

В молчаливом доме у Лицея

Золотилось узкое окно.

 

Шелестели легкие полозья,

Парк бежал навстречу, вечер гас,

И с берез свисающие гроздья

Острой пылью осыпали нас.

 

А сквозь сумрак, сквозь поземок колкий

В парке за решеткой у пруда

Проходили сумрачные елки

И дрожала зябкая звезда.

 

Это было снежное начало

Многих сердцу памятных недель,

Нас с тобой кружила и качала

Пушкинская легкая метель...

 

Все, что загадали, то и сбылось.

Не померкнет пламя той зимы,

И в глазах у дочки отразилась

Та звезда, которой жили мы.

1956

Береза

Чуть солнце пригрело откосы
И стало в лесу потеплей,
Береза зеленые косы
Развесила с тонких ветвей.

Вся в белое платье одета,
В сережках, в листве кружевной,
Встречает горячее лето
Она на опушке лесной.

Гроза ли над ней пронесется,
Прильнет ли болотная мгла, —
Дождинки стряхнув, улыбнется
Береза — и вновь весела.

Наряд ее легкий чудесен,
Нет дерева сердцу милей,
И много задумчивых песен
Поется в народе о ней.

Он делит с ней радость и слезы,
И так ее дни хороши,
Что кажется — в шуме березы
Есть что-то от русской души.

1920—1930

В путь!

Ничего нет на свете прекрасней дороги!
Не жалей ни о чем, что легло позади.
Разве жизнь хороша без ветров и тревоги?
Разве песенной воле не тесно в груди?

За лиловый клочок паровозного дыма,
За гудок парохода на хвойной реке,
За разливы лугов, проносящихся мимо,
Все отдать я готов беспокойной тоске.

От качанья, от визга, от пляски вагона
Поднимается песенный грохот — и вот
Жизнь летит с озаренного месяцем склона
На косматый, развернутый ветром восход.

За разломом степей открываются горы,
В золотую пшеницу врезается путь,
Отлетают платформы, и с грохотом скорый
Рвет тугое пространство о дымную грудь.

Вьются горы и реки в привычном узоре,
Но по-новому дышат под небом густым
И кубанские степи, и Черное море,
И суровый Кавказ, и обрывистый Крым.

О, дорога, дорога! Я знаю заране,
Что, как только потянет теплом по весне,
Все отдам я за солнце, за ветер скитаний,
За высокую дружбу к родной стороне!

1928

Голос Родины

В суровый год мы сами стали строже,

Как темный лес, притихший от дождя,

И, как ни странно, кажется, моложе,

Все потеряв и сызнова найдя.

 

Средь сероглазых, крепкоплечих, ловких,

С душой как Волга в половодный час,

Мы подружились с говором винтовки,

Запомнив милой Родины наказ.

 

Нас девушки не песней провожали,

А долгим взглядом, от тоски сухим,

Нас жены крепко к сердцу прижимали,

И мы им обещали: отстоим!

 

Да, отстоим родимые березы,

Сады и песни дедовской страны,

Чтоб этот снег, впитавший кровь и слезы,

Сгорел в лучах невиданной весны.

 

Как отдыха душа бы ни хотела,

Как жаждой ни томились бы сердца,

Суровое, мужское наше дело

Мы доведем — и с честью — до конца!

1941

Могила бойца

День угасал, неторопливый, серый,
Дорога шла неведомо куда, —
И вдруг, под елкой, столбик из фанеры —
Простая деревянная звезда.

А дальше лес и молчаливой речки
Охваченный кустами поворот.
Я наклонился к маленькой дощечке:
«Боец Петров» и чуть пониже — год.

Сухой венок из побуревших елок,
Сплетенный чьей-то дружеской рукой,
Осыпал на песок ковер иголок,
Так медленно скользящих под ногой.

А тишь такая, точно не бывало
Ни взрывов орудийных, ни ракет...
Откуда он? Из Вологды, с Урала,
Рязанец, белорус? — Ответа нет.

Но в стертых буквах имени простого
Встает лицо, скуластое слегка,
И серый взгляд, светящийся сурово,
Как русская равнинная река.

Я вижу избы, взгорья ветровые,
И, уходя к неведомой судьбе,
Родная непреклонная Россия,
Я низко-низко кланяюсь тебе.

1943

Русская природа

Ты у моей стояла колыбели,

Твои я песни слышал в полусне,
Ты ласточек дарила мне в апреле,
Свозь дождик солнцем улыбалась мне.

Когда порою изменяли силы
И обжигала сердце горечь слез,
Со мною, как сестра, ты говорила
Неторопливым шелестом берез.

Не ты ль под бурями беды наносной
Меня учила (помнишь те года?)
Врастать в родную землю, словно сосны,
Стоять и не сгибаться никогда?

В тебе величье моего народа,
Его души бескрайные поля,
Задумчивая русская природа,
Достойная красавица моя!

Гляжусь в твое лицо — и все былое,
Все будущее вижу наяву,
Тебя в нежданной буре и в покое,
Как сердце материнское, зову.

И знаю — в этой колосистой шири,
В лесных просторах и разливах рек —
Источник сил и все, что в этом мире
Еще свершит мой вдохновенный век!

1956

Русская сказка

От дремучих лесов, молчаливых озер
И речушек, где дремлют кувшинки да ряска,
От березок, взбегающих на косогор,
От лугов, где пылает рыбачий костер,
Ты пришла ко мне, Русская сказка!

Помню дымной избушки тревожные сны.
Вздох коровы в хлеву и солому навеса,
В мутноватом окошке осколок луны
И под пологом хвойной густой тишины
Сонный шорох могучего леса.

Там без тропок привыкли бродить чудеса,
И вразлет рукава поразвесила елка,
Там крадется по зарослям темным лиса,
И летит сквозь чащобу девица-краса
На спине густошерстого волка.

А у мшистого камня, где стынет струя,
Мне Аленушки видятся грустные косы...
Это Русская сказка, сестрица моя,
Загляделась в безмолвные воды ручья,
Слезы в омут роняя, как росы.

Сколько девичьих в воду упало колец,
Сколько бед натерпелось от Лиха-злодея!
Но вступился за правду удал-молодец.
И срубил в душном логове меч-кладенец
Семь голов у проклятого Змея.

Что веков протекло — от ворот поворот!
Все сбылось, что порою тревожит и снится:
Над лесами рокочет ковер-самолет,
Соловей-чудодей по избушкам поет,
И перо зажигает Жар-птица.

И к алмазным пещерам приводят следы,
И встают терема из лесного тумана,
Конь железный рыхлит чернозем борозды,
В краткий срок от живой и от мертвой воды
Давних бед заживляются раны.

Сколько в сказках есть слов — златоперых лещей,
Век бы пил я и пил из родного колодца!
Правят крылья мечты миром лучших вещей,
И уж солнца в мешок не упрячет Кащей,
Сказка, русская сказка живой остается!

1962