Заболоцкий Николай Алексеевич

(1903 — 1958)

Самородок — это слово всегда имело уважительный, значительный смысл на Руси. Вот добыли горы руды, там ее еще просеивать и старательно выцеживать что-то ценное, а тут вдруг в этой горе радостно заблестел, засверкал самоцветный, драгоценный своей уникальностью камень. А то вот стояла в неведомой дальности от не самой близкой к центрам империи Казани ферма Казанского губернского земства, в непосредственной близости от Кизической слободы Каймарской волости Казанского уезда Казанской губернии, а на ней возьми и родись в семье агронома и сельской учительницы мальчик, который начал поражать всех своей творческой активностью, стремлениями к знаниям и способностями все это реализовать. Детство Заболоцкого прошло в Кизической слободе близ Казани и в селе Сернур Уржумского уезда Вятской губернии (сейчас Республика Марий Эл), где уже с начальных классов сельской школы Николай начал «издавать» свой рукописный журнал и помещал там собственные стихи. С 1913 года по 1920-й жил в Уржуме, где учился в реальном училище, очень увлекался историей, химией, рисованием, все дни просиживал над книгами, пытался делать опыты, постоянно восторженно следил за публикациями стихов символистов, законодателей поэтической моды того времени. А после окончания училища он уже в Москве, где в 1920 году одновременно поступил и на историко-филологический факультет, и на медицинский — Московского университета. Но через год неспокойный юноша уже отправился в Петроград и поступил на факультет русского языка и словесности Педагогического института им. Герцена, который окончит в 1925 году. В следующем, 1926 году его призвали на военную службу, и, несмотря на то что служил недалеко, в Ленинграде, на Выборгской стороне, и уже в следующем году уволился в запас, все равно краткосрочная армейская служба, столкновение с «вывернутым наизнанку» миром казармы сыграло в судьбе Заболоцкого роль своеобразного творческого катализатора: именно в 1926–1927 годах он написал первые настоящие поэтические произведения, обрел собственный, ни на кого не похожий голос. В это же время он участвовал в создании той самой известной литературной группы ОБЭРИУ, вокруг которой объединилась группа писателей и деятелей культуры, ратующая именно за Объединение Реального Искусства. И одновременно он получил место в отделе детской книги ленинградского ОГИЗа, которым руководил С. Маршак, волшебный в общем-то по тем временам подарок для поэта, как показала история.

Но вокруг поэта — обстановка последних лет НЭПа, и сатирическое изображение этого периода стало темой ранних стихов, которые составили его первую поэтическую книгу — «Столбцы». В 1929 году она вышла в свет в Ленинграде и сразу вызвала литературный скандал — автора обвиняли в юродствовании над коллективизацией, расценивали книгу как «враждебную вылазку». Но увлеченный уржумский самородок тревожного звоночка от окружающих индивидуумов не расслышал или просто не придал значения. Было не до того. Творец уже блестит всеми гранями собственной натурфилософской концепции, в основе которой — представление о мироздании как единой системе, объединяющей живые и неживые формы материи, находящиеся в вечном взаимодействии и взаимопревращении. И именно человек призван взять на себя заботу о преобразовании природы, но в своей деятельности он должен видеть в природе не только ученицу, но и учительницу, ибо эта несовершенная и страдающая «вековечная давильня» заключает в себе прекрасный мир будущего и те мудрые законы, которыми следует руководствоваться.

До рокового в его жизни 1938 года еще есть время, и Николай его заполняет полностью. В 1931 году знакомится с работами ученого Циолковского, которые произвели на него неизгладимое впечатление. Потрясенный Заболоцкий писал: «...Ваши мысли о будущем Земли, человечества, животных и растений глубоко волнуют меня, и они очень близки мне. В моих ненапечатанных поэмах и стихах я, как мог, разрешал их». Продолжает трудиться над стихами, работает в благословенной детской литературе тех лет — журналах «Ёж» и «Чиж» 1930 годов, под кураторством Самуила Маршака. Многие его стихи получают одобрительные отзывы, выходит новая книга, и начато воплощение давно задуманного — поэтического переложения древнерусской поэмы «Слово о полку Игореве» и своей поэмы «Осада Козельска».

Ожидаемое и неизбежное при его взглядах и высказываниях случилось: в марте 1938 года его арестовали, пытали, морили голодом и бессоницей — очень нужно было доказать создание еще одной мифической контрреволюционной организации, умник из Уржума с его попыткой противопоставить личность человека стройным лозунгам пролетарских пятилеток очень подходил под отведенную ему роль. А он все это время издевательств беспокоился о главном: «...Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали...» Назначенный срок наказания Заболоцкий отбывал с февраля 1939 года до мая 1943 года в системе Востоклага в районе Комсомольска-на-Амуре; затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях. Вполне достаточно, чтобы, как многие и многие, навсегда остаться в какой-то безымянной могиле, но у мироздания на самородков, видимо, свои планы. И Николай Алексеевич еще получит свои годы славы и признания. С марта 1944 года после освобождения из лагеря жил в Караганде, там закончил начатое перед арестом переложение «Слова о полку Игореве», ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Это помогло в 1946 году добиться разрешения жить в Москве, и он снимал жилье в писательском поселке Переделкино. А в 1946 году Заболоцкого восстановили в Союзе писателей, и начался новый, московский период его творчества — несмотря на удары судьбы, поэт сумел вернуться к неосуществленным замыслам и воплощать их в сборниках стихов, которые опять будут выходить. И когда он писал о своем отношении к работе над переводом великого литературного памятника — «Слова о полку Игореве», то кажется, что писал о том самом идеале живого человека, который, по его теории, вместе с природой в ответе за жизнь всего сущего: «...я преисполнен величайшего благоговения, удивления и благодарности судьбе за то, что из глубины веков донесла она до нас это чудо. В пустыне веков, где камня на камне не осталось после войн, пожаров и лютого истребления, стоит этот одинокий, ни на что не похожий собор нашей древней славы... все в нем полно особой нежной дикости, иной, не нашей мерой измерил его художник. И как трогательно осыпались углы, сидят на них вороны, волки рыщут, а оно стоит — это загадочное здание, не зная равных себе, и будет стоять вовеки, доколе будет жива культура русская». Николай Заболоцкий свою долю в то, чтобы это «стояние» длилось, отдал целиком и полностью.

Заболоцкий Николай Алексеевич

Самородок — это слово всегда имело уважительный, значительный смысл на Руси. Вот добыли горы руды, там ее еще просеивать и старательно выцеживать что-то ценное, а тут вдруг в этой горе радостно заблестел, засверкал самоцветный, драгоценный своей уникальностью камень. А то вот стояла в неведомой дальности от не самой близкой к центрам империи Казани ферма Казанского губернского земства, в непосредственной близости от Кизической слободы Каймарской волости Казанского уезда Казанской губернии, а на ней возьми и родись в семье агронома и сельской учительницы мальчик, который начал поражать всех своей творческой активностью, стремлениями к знаниям и способностями все это реализовать. Детство Заболоцкого прошло в Кизической слободе близ Казани и в селе Сернур Уржумского уезда Вятской губернии (сейчас Республика Марий Эл), где уже с начальных классов сельской школы Николай начал «издавать» свой рукописный журнал и помещал там собственные стихи. С 1913 года по 1920-й жил в Уржуме, где учился в реальном училище, очень увлекался историей, химией, рисованием, все дни просиживал над книгами, пытался делать опыты, постоянно восторженно следил за публикациями стихов символистов, законодателей поэтической моды того времени. А после окончания училища он уже в Москве, где в 1920 году одновременно поступил и на историко-филологический факультет, и на медицинский — Московского университета. Но через год неспокойный юноша уже отправился в Петроград и поступил на факультет русского языка и словесности Педагогического института им. Герцена, который окончит в 1925 году. В следующем, 1926 году его призвали на военную службу, и, несмотря на то что служил недалеко, в Ленинграде, на Выборгской стороне, и уже в следующем году уволился в запас, все равно краткосрочная армейская служба, столкновение с «вывернутым наизнанку» миром казармы сыграло в судьбе Заболоцкого роль своеобразного творческого катализатора: именно в 1926–1927 годах он написал первые настоящие поэтические произведения, обрел собственный, ни на кого не похожий голос. В это же время он участвовал в создании той самой известной литературной группы ОБЭРИУ, вокруг которой объединилась группа писателей и деятелей культуры, ратующая именно за Объединение Реального Искусства. И одновременно он получил место в отделе детской книги ленинградского ОГИЗа, которым руководил С. Маршак, волшебный в общем-то по тем временам подарок для поэта, как показала история.

Но вокруг поэта — обстановка последних лет НЭПа, и сатирическое изображение этого периода стало темой ранних стихов, которые составили его первую поэтическую книгу — «Столбцы». В 1929 году она вышла в свет в Ленинграде и сразу вызвала литературный скандал — автора обвиняли в юродствовании над коллективизацией, расценивали книгу как «враждебную вылазку». Но увлеченный уржумский самородок тревожного звоночка от окружающих индивидуумов не расслышал или просто не придал значения. Было не до того. Творец уже блестит всеми гранями собственной натурфилософской концепции, в основе которой — представление о мироздании как единой системе, объединяющей живые и неживые формы материи, находящиеся в вечном взаимодействии и взаимопревращении. И именно человек призван взять на себя заботу о преобразовании природы, но в своей деятельности он должен видеть в природе не только ученицу, но и учительницу, ибо эта несовершенная и страдающая «вековечная давильня» заключает в себе прекрасный мир будущего и те мудрые законы, которыми следует руководствоваться.

До рокового в его жизни 1938 года еще есть время, и Николай его заполняет полностью. В 1931 году знакомится с работами ученого Циолковского, которые произвели на него неизгладимое впечатление. Потрясенный Заболоцкий писал: «...Ваши мысли о будущем Земли, человечества, животных и растений глубоко волнуют меня, и они очень близки мне. В моих ненапечатанных поэмах и стихах я, как мог, разрешал их». Продолжает трудиться над стихами, работает в благословенной детской литературе тех лет — журналах «Ёж» и «Чиж» 1930 годов, под кураторством Самуила Маршака. Многие его стихи получают одобрительные отзывы, выходит новая книга, и начато воплощение давно задуманного — поэтического переложения древнерусской поэмы «Слово о полку Игореве» и своей поэмы «Осада Козельска».

Ожидаемое и неизбежное при его взглядах и высказываниях случилось: в марте 1938 года его арестовали, пытали, морили голодом и бессоницей — очень нужно было доказать создание еще одной мифической контрреволюционной организации, умник из Уржума с его попыткой противопоставить личность человека стройным лозунгам пролетарских пятилеток очень подходил под отведенную ему роль. А он все это время издевательств беспокоился о главном: «...Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали...» Назначенный срок наказания Заболоцкий отбывал с февраля 1939 года до мая 1943 года в системе Востоклага в районе Комсомольска-на-Амуре; затем в системе Алтайлага в Кулундинских степях. Вполне достаточно, чтобы, как многие и многие, навсегда остаться в какой-то безымянной могиле, но у мироздания на самородков, видимо, свои планы. И Николай Алексеевич еще получит свои годы славы и признания. С марта 1944 года после освобождения из лагеря жил в Караганде, там закончил начатое перед арестом переложение «Слова о полку Игореве», ставшее лучшим в ряду опытов многих русских поэтов. Это помогло в 1946 году добиться разрешения жить в Москве, и он снимал жилье в писательском поселке Переделкино. А в 1946 году Заболоцкого восстановили в Союзе писателей, и начался новый, московский период его творчества — несмотря на удары судьбы, поэт сумел вернуться к неосуществленным замыслам и воплощать их в сборниках стихов, которые опять будут выходить. И когда он писал о своем отношении к работе над переводом великого литературного памятника — «Слова о полку Игореве», то кажется, что писал о том самом идеале живого человека, который, по его теории, вместе с природой в ответе за жизнь всего сущего: «...я преисполнен величайшего благоговения, удивления и благодарности судьбе за то, что из глубины веков донесла она до нас это чудо. В пустыне веков, где камня на камне не осталось после войн, пожаров и лютого истребления, стоит этот одинокий, ни на что не похожий собор нашей древней славы... все в нем полно особой нежной дикости, иной, не нашей мерой измерил его художник. И как трогательно осыпались углы, сидят на них вороны, волки рыщут, а оно стоит — это загадочное здание, не зная равных себе, и будет стоять вовеки, доколе будет жива культура русская». Николай Заболоцкий свою долю в то, чтобы это «стояние» длилось, отдал целиком и полностью.


Стихи О Санкт-Петербурге

Стихи о России

О каких местах писал поэт

Белая ночь

Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой.
Любовь стенает под листами,
Она меняется местами,
То подойдет, то отойдет...
А музы любят круглый год.

Качалась Невка у перил,
Вдруг барабан заговорил —
Ракеты, выстроившись кругом,
Вставали в очередь. Потом
Они летели друг за другом,
Вертя бенгальским животом.

Качали кольцами деревья,
Спадали с факелов отрепья
Густого дыма. А на Невке
Не то сирены, не то девки,
Но нет, сирены, — на заре,
Все в синеватом серебре,
Холодноватые, но звали
Прижаться к палевым губам
И неподвижным, как медали.
Обман с мечтами пополам!

Я шел сквозь рощу. Ночь легла
Вдоль по траве, как мел бела.
Торчком кусты над нею встали
В ножнах из разноцветной стали,
И тосковали соловьи
Верхом на веточке. Казалось,
Они испытывали жалость,
Как неспособные к любви.

А там, вдали, где желтый бакен
Подкарауливал шутих,
На корточках привстал Елагин,
Ополоснулся и затих:
Он в этот раз накрыл двоих.

Вертя винтом, бежал моторчик
С музыкой томной по бортам.
К нему навстречу, рожи скорчив,
Несутся лодки тут и там.
Он их толкнет — они бежать.
Бегут, бегут, потом опять
Идут, задорные, навстречу.
Он им кричит: «Я искалечу!»
Они уверены, что нет...

И всюду сумасшедший бред.
Листами сонными колышим,
Он льется в окна, липнет к крышам,
Вздымает дыбом волоса...
И ночь, подобно самозванке,
Открыв молочные глаза,
Качается в спиртовой банке
И просится на небеса.

1926

Вечерний бар

В глуши бутылочного рая,

Где пальмы высохли давно,

Под электричеством играя,

В бокале плавало окно.

Оно, как золото, блестело,

Потом садилось, тяжелело,

Над ним пивной дымок вился...

Но это рассказать нельзя.

 

Звеня серебряной цепочкой,

Спадает с лестницы народ,

Трещит картонною сорочкой,

С бутылкой водит хоровод.

Сирена бледная за стойкой

Гостей попотчует настойкой,

Скосит глаза, уйдет, придет,

Потом с гитарой на отлет

Она поет, поет о милом,

Как милого она любила,

Как, ласков к телу и жесток,

Впивался шелковый шнурок,

Как по стаканам висла виски,

Как, из разбитого виска

Измученную грудь обрызгав,

Он вдруг упал. Была тоска,

И все, о чем она ни пела,

Легло в бокал белее мела.

Мужчины тоже все кричали,

Они качались по столам,

По потолкам они качали

Бедлам с цветами пополам.

Один рыдает, толстопузик,

Другой кричит: «Я — Иисусик,

Молитесь мне, я на кресте,

В ладонях гвозди и везде!»

К нему сирена подходила,

И вот, тарелки оседлав,

Бокалов бешеный конклав

Зажегся, как паникадило.

Глаза упали, точно гири,

Бокал разбили, вышла ночь,

И жирные автомобили,

Схватив под мышки Пикадилли,

Легко откатывали прочь.

 

А за окном в глуши времен

Блистал на мачте лампион.

Там Невский в блеске и тоске,

В ночи переменивший краски,

От сказки был на волоске,

Ветрами вея без опаски.

И, как бы яростью объятый,

Через туман, тоску, бензин

Над башней рвался шар крылатый

И имя «Зингер» возносил.


1926

Обводный канал

В моем окне на весь квартал
Обводный царствует канал.

Ломовики, как падишахи,
Коня запутав медью блях,
Идут, закутаны в рубахи,
С нелепой вежностью нерях.
Вокруг пивные встали в ряд,
Ломовики в пивных сидят.
И в окна конских морд толпа
Глядит, мотаясь у столба,
И в окна конских морд собор
Глядит, поставленный в упор.
А там за ним, за морд собором,
Течет толпа на полверсты,
Кричат слепцы блестящим хором,
Стальные вытянув персты.
Маклак штаны на воздух мечет,
Ладонью бьет, поет как кречет:
Маклак — владыка всех штанов,
Ему подвластен ход миров,
Ему подвластно толп движенье,
Толпу томит штанов круженье,
И вот она, забывши честь,
Стоит, не в силах глаз отвесть,
Вся прелесть и изнеможенье.

Кричи, маклак, свисти уродом,
Мечи штаны под облака!
Но перед сомкнутым народом
Иная движется река:
Один сапог несет на блюде,
Другой поет хвалу Иуде,
А третий, грозен и румян,
В кастрюлю бьет, как в барабан.
И нету сил держаться боле,
Толпа в плену, толпа в неволе,
Толпа лунатиком идет,
Ладони вытянув вперед.

А вкруг черны заводов замки,
Высок под облаком гудок.
И вот опять идут мустанги
На колоннаде пышных ног.
И воют жалобно телеги,
И плещет взорванная грязь,
И над каналом спят калеки,
К пустым бутылкам прислонясь.

1928

Ходоки

В зипунах домашнего покроя,
Из далеких сел, из-за Оки,
Шли они, неведомые, трое —
По мирскому делу ходоки.

Русь моталась в голоде и буре,
Все смешалось, сдвинутое враз.
Гул вокзалов, крик в комендатуре,
Человечье горе без прикрас.

Только эти трое почему-то
Выделялись в скопище людей,
Не кричали бешено и люто,
Не ломали строй очередей.

Всматриваясь старыми глазами
В то, что здесь наделала нужда,
Горевали путники, а сами
Говорили мало, как всегда.

Есть черта, присущая народу:
Мыслит он не разумом одним, —
Всю свою душевную природу
Наши люди связывают с ним.

Оттого прекрасны наши сказки,
Наши песни, сложенные в лад.
В них и ум и сердце без опаски
На одном наречье говорят.

Эти трое мало говорили.
Что слова! Была не в этом суть.
Но зато в душе они скопили
Многое за долгий этот путь.

Потому, быть может, и таились
В их глазах тревожные огни
В поздний час, когда остановились
У порога Смольного они.

Но когда радушный их хозяин,
Человек в потертом пиджаке,
Сам работой до смерти измаян,
С ними говорил накоротке,

Говорил о скудном их районе,
Говорил о той поре, когда
Выйдут электрические кони
На поля народного труда,

Говорил, как жизнь расправит крылья,
Как, воспрянув духом, весь народ
Золотые хлебы изобилья
По стране, ликуя, понесет, —

Лишь тогда тяжелая тревога
В трех сердцах растаяла, как сон,
И внезапно видно стало много
Из того, что видел только он.

И котомки сами развязались,
Серой пылью в комнате пыля,
И в руках стыдливо показались
Черствые ржаные кренделя.

С этим угощеньем безыскусным
К Ленину крестьяне подошли.
Ели все. И горьким был, и вкусным
Скудный дар истерзанной земли.

1954