Маяковский Владимир Владимирович

(1893 — 1930)

О нем говорят по-разному. Одни как о поэте, драматурге, киносценаристе, кинорежиссере, киноактере, художнике, редакторе журналов «ЛЕФ» («Левый фронт»), «Новый ЛЕФ». Другим это кажется скучным, и они говорят о нем по-другому: этот человек не только поэт, который воспевал приход новой жизни, он также создал свою собственную революцию в письменной форме. «Бешеный бык» русской поэзии, «Мастер рифм», «новатор в поэзии», «индивидуалист и бунтарь против установленных вкусов и стандартов», один из основателей русского футуристического движения. Иногда и те и другие добавляют, что «нет более блестящей фигуры в расцвете русского авангардного искусства, которая следовала за Октябрьской революцией», и что после его смерти всем известный тогдашний вождь, от которого обычно слова доброго никто не мог дождаться, заявил, что Маяковский «был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Ему бы это, наверное, понравилось — он ценил всякие ментальные построения без цели их применения. Даже из своего происхождения сделал узелок, писал: «...Отец был казак, мать — украинка. Первый язык — грузинский. Так сказать, между тремя культурами...» Родился Маяковский в селе Багдати Кутаисской губернии (в советское время поселок назывался Маяковский) в семье лесничего. В 1902 году поступил в гимназию в Кутаиси, успел поучаствовать в революционной демонстрации, почитать агитационные брошюры. А уже в 1906 году вместе с мамой и сестрами переехал в Москву, где поступил в 4-й класс классической гимназии, где учился в одном классе с братом Б.Л. Пастернака Шурой. Доучиться не удалось, семья жила в бедности, платить за обучение было нечем, и в марте 1908 года он был исключен.

Было бы странно, если бы и в Москве энергичный юноша прошел мимо того, что определяло новое время, — революционной деятельности. Он познакомился с революционно настроенными студентами, начал увлекаться марксистской литературой, в 1908 году вступил в РСДРП, в 1908–1909 годах трижды арестовывался (по делу о подпольной типографии, по подозрению в связи с группой анархистов-экспроприаторов, по подозрению в пособничестве побегу женщин-политкаторжанок из Новинской тюрьмы). По первому делу был освобожден с передачей под надзор родителей по приговору суда как несовершеннолетний, действовавший «без разумения»; по второму и третьему делам был освобожден за недостатком улик. Естественно, что, находясь в тюрьме, Маяковский «скандалил», поэтому его часто переводили из части в часть, пока не добрались до Бутырской тюрьмы, где он и содержался в одиночной камере со 2 июля 1909 по 9 января 1910 года.

В тюрьме в 1909 году Маяковский снова стал писать стихи, хотя предыдущие гимназические опыты ему не нравились, отзывался он сам о них примерно так: «Получилось невероятно революционно и в такой же степени безобразно», «Вышло ходульно и ревплаксиво». Если вслушаться, то, наверное, можно догадаться, что от этого будущего «горлана и главаря» уже и сейчас никакой прямой рифмы в простоте не выпросишь. Но все же, несмотря на столь критичное отношение, Маяковский именно с этой тетрадки исчислял начало своего творчества. Из тюрьмы вышел в 1910 году, а в 1911-м вдохновился живописью и обучался в подготовительном классе Строгановского училища, тогда же поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества — единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Познакомившись с Давидом Бурлюком, основателем футуристической группы «Гилея», вошел в поэтический круг и примкнул к кубофутуристам. Первое опубликованное стихотворение называлось «Ночь» (1912), оно вошло в футуристический сборник «Пощечина общественному вкусу». А в ноябре 1912 года состоялось первое публичное выступление Маяковского в артистическом подвале «Бродячая собака». Дальше будет примерно так же: если в 1913 году выходит сборник, написанный от руки из четырех стихотворений и размноженный литографическим способом в количестве 300 экземпляров, то название у него с вызовом — «Я!». Если в 1916 году выходит первая книга, то называется «Простое как мычание», а если отдельные стихи, то на страницах футуристских альманахов «Молоко кобылиц», «Дохлая луна», «Рыкающий Парнас». Параллельно с «мычанием» и «рыканьем» поэт обратился к драматургии — была написана и поставлена программная трагедия «Владимир Маяковский». Декорации для нее писали художники из «Союза молодежи», а сам автор выступил режиссером и исполнителем главной роли. В феврале 1914 года Маяковский и Бурлюк были исключены из училища за публичные выступления, и в это же время, в 1914–1915 годах, Маяковский работал над поэмой «Облако в штанах». После начала Первой мировой войны Маяковский решил записаться в добровольцы, но ему не позволили, объяснив это политической неблагонадежностью. Вскоре свое отношение к службе в царской армии Маяковский выразил в стихотворении «Вам!», которое впоследствии стало песней.

Дальше будут гастроли в Баку в 1914 году — в составе «знаменитых московских футуристов» — и выступления и доклад о футуризме. В 1915 году на даче в подмосковной Малаховке состоится главное знакомство его жизни — с Лилией Юрьевной и Осипом Максимовичем Брик. В 1915–1917 годах Маяковский по протекции Максима Горького проходил военную службу в Петрограде в Учебной автомобильной школе. Выходят в печати его стихи и поэмы, звучит антивоенная лирика, появляются сатирические циклы, не забывает и о революционных темах: в 1917 году появится «Революция. Поэтохроника», подкрепляя их разными действиями в составе революционно настроенной публики — то арестовывает кого то, то ораторствует на площадях. Но при этом успевает в 1918 году сниматься в трех фильмах по собственным сценариям, а к осени 1918 года закончить пьесу «Мистерия Буфф» и проставить ее с режиссером Всеволодом Мейерхольдом к годовщине революции.

В 1919 году поэт возвращается в Москву и начинает активно сотрудничать в Российском телеграфном агентстве, знаменитом РОСТА (1919–1921), оформляет (как поэт и как художник) для РОСТА агитационно-сатирические плакаты («Окна РОСТА»), в 1919 году выпускает первое собрание сочинений — «Все сочиненное Владимиром Маяковским. 1909–1919», в 1918–1919 годах в газете «Искусство коммуны» рьяно пропагандирует мировую революцию и революцию духа, в 1920 году заканчивает писать соответствующую настроению и духу поэму «150 000 000», в которой отражена тема мировой революции.

В 1918 году Маяковский организовал группу «Комфут» (коммунистический футуризм), в 1922 году — издательство МАФ (Московская ассоциация футуристов), в котором вышло несколько его книг, в 1923 году — группу ЛЕФ (Левый фронт искусств), толстый журнал «ЛЕФ», которого с 1923 по 1925 год вышло семь номеров. И печатались там активно небезызвестные Асеев, Пастернак, Третьяков, Левидов, Шкловский. В 1922–1924 годах Маяковский совершил несколько поездок за границу — Латвия, Франция, Германия, писал очерки и стихи о европейских впечатлениях. В 1925 году состоялось самое длительное его путешествие: поездка по Америке, он посетил Гавану, Мехико и в течение трех месяцев выступал в различных городах США с чтением стихов и докладов. Годы Гражданской войны Маяковский считал лучшим временем в жизни, в поэме «Хорошо!», написанной в благополучном 1927 году, есть ностальгические главы. Хотя, возможно, это была не ностальгия по прошедшему, а тоска по несостоявшемуся в будущем — поэтическое и политическое чутье вполне могли уже подсказать ему хронику событий за три года до самоубийства. И не важно, что для кого-то это стало неожиданным «громом среди ясного неба», для самого поэта небо давно перестало быть ясным.

Но вплоть до самого рокового момента он активно работает: в 1925–1928 годах много ездил по Советскому Союзу, выступал в самых разных аудиториях, сотрудничал с газетами «Известия» и «Комсомольская правда», печатался в журналах «Новый мир», «Молодая гвардия», «Огонек», «Крокодил», «Красная нива» и других, работал в агитке и рекламе, в 1926–1927 годах написал девять киносценариев. Вряд ли эта реактивная многосторонняя деятельность была вызвана пониманием близкого конца, скорее всего, просто темперамент и жизненная программа не могли позволить поэту жить спокойнее и более бережливо по отношению к самому себе. Он вместил в свои 37 лет два, а то и три раза по столько и не стал бороться за светлую полосу в жизни, когда наступила темная. Многие и разные любови, частые обиды, неоправдавшиеся ожидания, взлеты и падения, заглядывание в будущее и отчаяние одиночества души — он решил, что этого уже достаточно было в его жизни, а от повторений ему явно становилось скучно, он этого не любил, а жить с «нелюбовью» отказывался. И отказался окончательно в 1930 году на своей квартире в Москве. Но при этом оставил за собой последнее слово в предсмертной записке: «...и, пожалуйста, не сплетничайте, покойник этого ужасно не любил...».

Маяковский Владимир Владимирович

О нем говорят по-разному. Одни как о поэте, драматурге, киносценаристе, кинорежиссере, киноактере, художнике, редакторе журналов «ЛЕФ» («Левый фронт»), «Новый ЛЕФ». Другим это кажется скучным, и они говорят о нем по-другому: этот человек не только поэт, который воспевал приход новой жизни, он также создал свою собственную революцию в письменной форме. «Бешеный бык» русской поэзии, «Мастер рифм», «новатор в поэзии», «индивидуалист и бунтарь против установленных вкусов и стандартов», один из основателей русского футуристического движения. Иногда и те и другие добавляют, что «нет более блестящей фигуры в расцвете русского авангардного искусства, которая следовала за Октябрьской революцией», и что после его смерти всем известный тогдашний вождь, от которого обычно слова доброго никто не мог дождаться, заявил, что Маяковский «был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Ему бы это, наверное, понравилось — он ценил всякие ментальные построения без цели их применения. Даже из своего происхождения сделал узелок, писал: «...Отец был казак, мать — украинка. Первый язык — грузинский. Так сказать, между тремя культурами...» Родился Маяковский в селе Багдати Кутаисской губернии (в советское время поселок назывался Маяковский) в семье лесничего. В 1902 году поступил в гимназию в Кутаиси, успел поучаствовать в революционной демонстрации, почитать агитационные брошюры. А уже в 1906 году вместе с мамой и сестрами переехал в Москву, где поступил в 4-й класс классической гимназии, где учился в одном классе с братом Б.Л. Пастернака Шурой. Доучиться не удалось, семья жила в бедности, платить за обучение было нечем, и в марте 1908 года он был исключен.

Было бы странно, если бы и в Москве энергичный юноша прошел мимо того, что определяло новое время, — революционной деятельности. Он познакомился с революционно настроенными студентами, начал увлекаться марксистской литературой, в 1908 году вступил в РСДРП, в 1908–1909 годах трижды арестовывался (по делу о подпольной типографии, по подозрению в связи с группой анархистов-экспроприаторов, по подозрению в пособничестве побегу женщин-политкаторжанок из Новинской тюрьмы). По первому делу был освобожден с передачей под надзор родителей по приговору суда как несовершеннолетний, действовавший «без разумения»; по второму и третьему делам был освобожден за недостатком улик. Естественно, что, находясь в тюрьме, Маяковский «скандалил», поэтому его часто переводили из части в часть, пока не добрались до Бутырской тюрьмы, где он и содержался в одиночной камере со 2 июля 1909 по 9 января 1910 года.

В тюрьме в 1909 году Маяковский снова стал писать стихи, хотя предыдущие гимназические опыты ему не нравились, отзывался он сам о них примерно так: «Получилось невероятно революционно и в такой же степени безобразно», «Вышло ходульно и ревплаксиво». Если вслушаться, то, наверное, можно догадаться, что от этого будущего «горлана и главаря» уже и сейчас никакой прямой рифмы в простоте не выпросишь. Но все же, несмотря на столь критичное отношение, Маяковский именно с этой тетрадки исчислял начало своего творчества. Из тюрьмы вышел в 1910 году, а в 1911-м вдохновился живописью и обучался в подготовительном классе Строгановского училища, тогда же поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества — единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Познакомившись с Давидом Бурлюком, основателем футуристической группы «Гилея», вошел в поэтический круг и примкнул к кубофутуристам. Первое опубликованное стихотворение называлось «Ночь» (1912), оно вошло в футуристический сборник «Пощечина общественному вкусу». А в ноябре 1912 года состоялось первое публичное выступление Маяковского в артистическом подвале «Бродячая собака». Дальше будет примерно так же: если в 1913 году выходит сборник, написанный от руки из четырех стихотворений и размноженный литографическим способом в количестве 300 экземпляров, то название у него с вызовом — «Я!». Если в 1916 году выходит первая книга, то называется «Простое как мычание», а если отдельные стихи, то на страницах футуристских альманахов «Молоко кобылиц», «Дохлая луна», «Рыкающий Парнас». Параллельно с «мычанием» и «рыканьем» поэт обратился к драматургии — была написана и поставлена программная трагедия «Владимир Маяковский». Декорации для нее писали художники из «Союза молодежи», а сам автор выступил режиссером и исполнителем главной роли. В феврале 1914 года Маяковский и Бурлюк были исключены из училища за публичные выступления, и в это же время, в 1914–1915 годах, Маяковский работал над поэмой «Облако в штанах». После начала Первой мировой войны Маяковский решил записаться в добровольцы, но ему не позволили, объяснив это политической неблагонадежностью. Вскоре свое отношение к службе в царской армии Маяковский выразил в стихотворении «Вам!», которое впоследствии стало песней.

Дальше будут гастроли в Баку в 1914 году — в составе «знаменитых московских футуристов» — и выступления и доклад о футуризме. В 1915 году на даче в подмосковной Малаховке состоится главное знакомство его жизни — с Лилией Юрьевной и Осипом Максимовичем Брик. В 1915–1917 годах Маяковский по протекции Максима Горького проходил военную службу в Петрограде в Учебной автомобильной школе. Выходят в печати его стихи и поэмы, звучит антивоенная лирика, появляются сатирические циклы, не забывает и о революционных темах: в 1917 году появится «Революция. Поэтохроника», подкрепляя их разными действиями в составе революционно настроенной публики — то арестовывает кого то, то ораторствует на площадях. Но при этом успевает в 1918 году сниматься в трех фильмах по собственным сценариям, а к осени 1918 года закончить пьесу «Мистерия Буфф» и проставить ее с режиссером Всеволодом Мейерхольдом к годовщине революции.

В 1919 году поэт возвращается в Москву и начинает активно сотрудничать в Российском телеграфном агентстве, знаменитом РОСТА (1919–1921), оформляет (как поэт и как художник) для РОСТА агитационно-сатирические плакаты («Окна РОСТА»), в 1919 году выпускает первое собрание сочинений — «Все сочиненное Владимиром Маяковским. 1909–1919», в 1918–1919 годах в газете «Искусство коммуны» рьяно пропагандирует мировую революцию и революцию духа, в 1920 году заканчивает писать соответствующую настроению и духу поэму «150 000 000», в которой отражена тема мировой революции.

В 1918 году Маяковский организовал группу «Комфут» (коммунистический футуризм), в 1922 году — издательство МАФ (Московская ассоциация футуристов), в котором вышло несколько его книг, в 1923 году — группу ЛЕФ (Левый фронт искусств), толстый журнал «ЛЕФ», которого с 1923 по 1925 год вышло семь номеров. И печатались там активно небезызвестные Асеев, Пастернак, Третьяков, Левидов, Шкловский. В 1922–1924 годах Маяковский совершил несколько поездок за границу — Латвия, Франция, Германия, писал очерки и стихи о европейских впечатлениях. В 1925 году состоялось самое длительное его путешествие: поездка по Америке, он посетил Гавану, Мехико и в течение трех месяцев выступал в различных городах США с чтением стихов и докладов. Годы Гражданской войны Маяковский считал лучшим временем в жизни, в поэме «Хорошо!», написанной в благополучном 1927 году, есть ностальгические главы. Хотя, возможно, это была не ностальгия по прошедшему, а тоска по несостоявшемуся в будущем — поэтическое и политическое чутье вполне могли уже подсказать ему хронику событий за три года до самоубийства. И не важно, что для кого-то это стало неожиданным «громом среди ясного неба», для самого поэта небо давно перестало быть ясным.

Но вплоть до самого рокового момента он активно работает: в 1925–1928 годах много ездил по Советскому Союзу, выступал в самых разных аудиториях, сотрудничал с газетами «Известия» и «Комсомольская правда», печатался в журналах «Новый мир», «Молодая гвардия», «Огонек», «Крокодил», «Красная нива» и других, работал в агитке и рекламе, в 1926–1927 годах написал девять киносценариев. Вряд ли эта реактивная многосторонняя деятельность была вызвана пониманием близкого конца, скорее всего, просто темперамент и жизненная программа не могли позволить поэту жить спокойнее и более бережливо по отношению к самому себе. Он вместил в свои 37 лет два, а то и три раза по столько и не стал бороться за светлую полосу в жизни, когда наступила темная. Многие и разные любови, частые обиды, неоправдавшиеся ожидания, взлеты и падения, заглядывание в будущее и отчаяние одиночества души — он решил, что этого уже достаточно было в его жизни, а от повторений ему явно становилось скучно, он этого не любил, а жить с «нелюбовью» отказывался. И отказался окончательно в 1930 году на своей квартире в Москве. Но при этом оставил за собой последнее слово в предсмертной записке: «...и, пожалуйста, не сплетничайте, покойник этого ужасно не любил...».


Стихи О Санкт-Петербурге

Стихи о России

О каких местах писал поэт

Два не совсем обычных случая

Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, —
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО —
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
знаю проклятое слово — «голодные!»
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.

Первый. —
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем вороны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу —
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями,
Злился —
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой поры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса —
цветочный магазин на углу Морской.
Малы — аж не видно! — цветочные точки,
нули ж у цен
необъятны длиною!
По булке должно быть в любом лепесточке.
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною —
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это —
виденье! —
что это
людей вымирающих символ.
От этого ужаса я — на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам;
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка —
должно быть,
тот
работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
я здесь заработаю, скалясь шакалом.

Второй. —
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
100 встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
«Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели».
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере —
обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи
и воздух в селедке.
На черта ж весна,
если с улиц
люди
от лип
сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок объедки.
Кто б вспомнил народа российского имя,
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку —
и выбег,
селедкой обмазан —
об двери.

Не знаю,
душа пропахла,
рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода
звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.
...................................................
...................................................

1921

Для истории

Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет —
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.

1916

Еще Петербург

В ушах обрывки теплого бала,
а с севера — снега седей —
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.

Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой.

1914

Кое-что про Петербург

Слезают слезы с крыши в трубы,
к руке реки чертя полоски;
а в неба свисшиеся губы
воткнули каменные соски.

И небу — стихши — ясно стало:
туда, где моря блещет блюдо,
сырой погонщик гнал устало
Невы двугорбого верблюда.

1913

Кофта фата

Я сошью себе черные штаны

из бархата голоса моего.

Желтую кофту из трех аршин заката.

По Невскому мира, по лощеным полосам его,

профланирую шагом Дон Жуана и фата.

 

Пусть земля кричит, в покое обабившись:

«Ты зеленые весны идешь насиловать!»

Я брошу солнцу, нагло осклабившись:

«На глади асфальта мне хорошо грассировать!»

 

Не потому ли, что небо голубó,

а земля мне любовница в этой праздничной чистке,

я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо,

и острые и нужные, как зубочистки!

 

Женщины, любящие мое мясо, и эта

девушка, смотрящая на меня, как на брата,

закидайте улыбками меня, поэта, —

я цветами нашью их мне на кофту фата!


1914

Последняя петербургская сказка

Стоит император Петр Великий,
думает:
«Запирую на просторе я!» —
а рядом
под пьяные клики
строится гостиница «Астория».

Сияет гостиница,
за обедом обед она
дает.
Завистью с гранита снят,
слез император.
Трое медных
слазят
тихо,
чтоб не спугнуть Сенат.

Прохожие стремились войти и выйти.
Швейцар в поклоне не уменьшил рост.
Кто-то
рассеянный
бросил:
«Извините»,
наступив нечаянно на змеин хвост.

Император,
лошадь и змей
неловко
по карточке
спросили гренадин.
Шума язык не смолк, немея.
Из пивших и евших не обернулся ни один.

И только
когда
над пачкой соломинок
в коне заговорила привычка древняя,
толпа сорвалась, криком сломана:
— Жует!
Не знает, зачем они.
Деревня!

Стыдом овихрены шаги коня.
Выбелена грива от уличного газа.
Обратно
по Набережной
гонит гиканье
последнюю из петербургских сказок.

И вновь император
стоит без скипетра.
Змей.
Унынье у лошади на морде.
И никто не поймет тоски Петра —
узника,
закованного в собственном городе.

1916

Флейта-позвоночник (отрывки из поэмы)

За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.

Все чаще думаю —
не поставить ли лучше
точку пули в своем конце.
Сегодня я
на всякий случай
даю прощальный концерт.
...............................................
..........................................
Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
Вот я богохулил.
Орал, что бога нет,
а бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел:
люби!

Бог доволен.
Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает бог:
погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стеганье одеялово
..............................................................................
И небо,
в дымах забывшее, что голубо,
и тучи, ободранные беженцы точно,
вызарю в мою последнюю любовь,
яркую, как румянец у чахоточного.

Радостью покрою рев
скопа
забывших о доме и уюте.
Люди,
слушайте!
Вылезьте из окопов.
После довоюете.
..............................................
................................................

1915

По городам Союза

Россия — все:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечье
скользим...
цепенеем...
зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
и к Петрову...
и в Покров...
за то и за это пожалте процент...
а толку нет...
не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу...
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог...
хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зименки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица... —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.

1927

России

Вот иду я,

заморский страус,

в перьях строф, размеров и рифм.

Спрятать голову, глупый, стараюсь,

в оперенье звенящее врыв.

 

Я не твой, снеговая уродина.

Глубже

в перья, душа, уложись!

И иная окажется родина,

вижу —

выжжена южная жизнь.

 

Остров зноя.

В пальмы овазился.

«Эй,

дорогу!»

Выдумку мнут.

И опять

до другого оазиса

вью следы песками минут.

 

Иные жмутся —

уйти б,

не кусается ль? —

Иные изогнуты в низкую лесть.

«Мама,

а мама,

несет он яйца?» —

«Не знаю, душечка,

Должен бы несть».

 

Ржут этажия.

Улицы пялятся.

Обдают водой холода.

Весь истыканный в дымы и в пальцы,

переваливаю года.

Что ж, бери меня хваткой мерзкой!

Бритвой ветра перья обрей.

Пусть исчезну,

чужой и заморский,

под неистовства всех декабрей.

1916

Стихи о советском паспорте

Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту...
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плевое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским левою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые,
паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берет
мою
краснокожую паспортину.
Берет —
как бомбу,
берет —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берет,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесет задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту...
Я
достаю
из широких штанин
дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я —
гражданин
Советского Союза.

1929